Тетя. А так, что и не знаешь. Твой Всеволод – пачкун перед ним! У Коли взгляд был орлиный, всегда немного исподлобья, гордый: ко мне не подходи, я сам все вижу, спуску никому не дам…
Александра Петровна. Да и Всеволод исподлобья. А мне это и не нравится! Взгляд должен быть открытый, ясный, светлый…
Тетя. Много ты смыслишь, Саша! Вот у моего Маркыча взгляд был не только что светлый, а прямо-таки луженый, а кроме чертей, прости Господи, никого не видал. Рассердилась я раз, взяла его за вихор и сама его в часть повела. Показываю ему на каланчу: это что, голубчик? А он задрал голову вверх, посмотрел и говорит: полбутылки. Хоть бы бутылка сказал!
Мацнев смеется, Александра Петровна сердита.
Александра Петровна. Твой Сергей Маркыч был очень добрый человек. А вот вы вдвоем всегда против меня, даже детей не смею любить…
Мацнев (улыбаясь, гладит ее по плечу). Не глупи, Сашенька…
С готовым ревом вбегает Вася.
Вася. Папа, пусти меня, они меня, эти, не пускают! я тоже к стоянию пойду. Папочка, пусти! Мне Петруша фонарик для свечки сделал, я целый год собирался, только и думал… Пусти!
Мацнев. Ну, взревел – перестань. Тебе говорю. Отчего его не пускаете – пусть идет. Ступай.
Александра Петровна (решительно). Ну, тогда пусть с нами едет, иначе не пущу.
Вася (с новым сильнейшим ревом и так же решительно). Тогда не надо мне совсем, не поеду я с вами, с такими. Какая я вам компания? Мне Петруша фонарик, я с фонариком…
Александра Петровна. Да поздно назад, поздно, тебе говорят! Темно.
Вася. Всем человекам не поздно, а мне поздно. Я фонарем дорогу освещать буду. Папа, скажи им!
Мацнев. Да пусть идет. Иди, – не реви только, как осел.
Вася. Нет, ты что мне, – ты им скажи!
Мацнев (смеется). Сказал, видишь, – побледнели. Ну, проваливай.
Вася (убегает). Не выгорело, тетки!
Александра Петровна. Да что ж это такое – прямо белены объелся! Балуешь ты его, отец.
Мацнев. Это он в первобытное состояние обратился. Ничего!
Тетя. Герой!
Александра Петровна. Его теперь за книгу…
Мацнев. Что? А вот я с вами так поговорю.
Внезапно охватывает обеих за плечи и начинает жать так, что обе пищат.
(Как будто не слыша.) Ты что говоришь, Саша – не слышу? А ты что говоришь, Настя? Что? Не слышу. Кто не пускает?
Входят Всеволод и Нечаев, офицер. Мацнев выпускает женщин, те бранятся, оправляются. Здороваются.
Тетя. Как был медведь, так медведем и остался.
Александра Петровна. Задушил совсем. Здравствуйте, Корней Иваныч.
Тетя. Видите, молодой человек, как из теток дуги гнут – вот поспорьте с таким героем. Или вы тоже герой?
Нечаев. Разве только по долгу службы, Настасья Андреевна. Выставили окошечко, Николай Андреич, посиживаете? Ах, до чего хорошо у вас тут, словно в деревню попал. Какой воздух, какая ясность красок!
Тетя. Ну, мы поплелись, Коля. Идем, идем, Саша, – к шапочному разбору.
Уходит.
Мацнев. Идите, идите. – Правда, хорошо?
Нечаев. Замечательно! И в саду у вас такое великолепие: трудно поверить, что до Рядов всего полчаса ходьбы.
Мацнев. Двадцать пять минут.
Всеволод. Ну, это, папа, как шагать! А чаю ты уж подожди, Иваныч, в доме ни души; впрочем, они скоро вернутся. Пройдемся или посмотрим в окно, как со свечками пойдут?
Мацнев. Некуда идти, посидите, ребятки. А я пойду по дому и поброжу, потом и чаю попьем. Ты, Всеволод, матери не говори, что я опять пошел в своей шубе на рыбьем меху, браниться будет.
Нечаев. А вам и вправду не холодно, Николай Андреевич? Солнце зашло, посвежело.
Мацнев (с порога). Мне всегда жарко.
Всеволод и Нечаев некоторое время молча ходят по комнате. Курят.
Всеволод. Вот человек! Вот так вот все свои часы он хозяйственной тенью бродит по дому. Теперь в сад пойдет и будет каждую почку пробовать, потом по сараям; на днях я полез зачем-то на чердак, – а он там стоит и в слуховое окошечко смотрит. И так он может смотреть по целым часам.
Нечаев. Свое царство!
Всеволод. Мало уж очень его царство, он большего заслуживает. И особенно это у него весной; мне кажется иногда, что он тоскует о чем-то.
Нечаев. А подойти?
Всеволод. Нет, как можно! Он никогда о своем не говорит, так и умрет, пожалуй, не сказавши.
Нечаев (беря его за руку). Как и ты, Сева?
Всеволод. Ну, я-то еще говорю. Разве тебе я мало сказал?
Нечаев. Много. Но и я тебе все сказал, Сева. Мы – одна душа, правда? Послушай, как по-твоему: хорошо? «На заре туманной юности всей душой любил я милую…»
Всеволод. Чье это?
Нечаев (поднимая остерегающе палец). «Всей душой любил я милую. Был в очах ее небесный свет, а в груди горел огонь любви». Нет, правда, хорошо?
Всеволод. Хорошо. – Да – и все мне кажется, что он, отец, моложе меня: во мне есть какой-то холод, какая-то темная печаль…
Нечаев. Опять, Всеволод?
Всеволод. Все время, и днем и ночью. – А если он тоскует, то разве только об уходящей жизни… Какое сокровище, подумаешь! Недавно купил он у Рейхерта зрительную трубу, и они вдвоем с Васькой по целым дням сидели на крыше: окрестности в трубу разглядывали! А мать снизу смотрит на них и все боится, как бы не свалились.
Нечаев. Нет, это трогательно. Всеволод, это очень трогательно! Какая, значит, жажда смотреть! Какая, значит, потребность расширить горизонт и… Нет, непременно попрошу Николая Андреича взять меня на крышу… Он не обидится?
Всеволод. Нет, конечно. – Между прочим: ведь наши все совершенно не догадываются о том, что со мной происходит. Спокойны.